Почерк нетвердый, но крупный...

И, оглянувшись, увидела в дверях Саню. Он стоял и тоже читал: по мимике и губам — они у нее шевелились, а потом к ним взлетела ладонь...

Дочитал и сказал:

  • От него?
  • От кого?
  • От дона Педро из Бразилии, где в лесах живет много диких обезьян... Короче, чай есть зеленый... или зеленый с мятой.

А Лиза расслышала «смятый». Но прыснула она от другого, глупо, нервно, и даже голову запрокинула к потолку, чтобы расхохотаться, почему не расхохо­таться — если на потолке ветвится пятно, похожее на сплетение двух тел... если Саня ткнул пальцем в небо, а попал в обезьян? если Кан жив и здоров — а разве кто-нибудь сомневался? Но в смех вмешалась икота и все никак не кончалась. И испуганный Саня принес ей воды — в стакане, сидевшем в металлическом под­стаканнике, как в поездах их детства. Но сказать ему, что они ведь друг другу дети, прямо сейчас показалось бестактным. И она молча выхлебала до дна не­вкусную, тепловатую, наверняка из-под крана воду, а последними каплями по­делилась со странным, казалось, напрочь засохшим растением на окне, сигна­лизировавшим нежно-зелеными почками о победе жизни над смертью неизвест­ным науке способом. А Саня сказал, что растение в горшке — драцена и что это память о бабушке, у которой он жил в Тихорецке. Мама ведь вышла замуж в Германию, а его отвезла к бабусе. И пока они пили терпкий, зеленый, вернее зелено-коричневый, чай с подсохшими сушками за неимением в доме даже ку­сочка сыра, и пока в его разболтанной «Шкоде» пробивались сквозь пробки, он только о бабушке и говорил — без нажима, но и без пауз. Как будто теперь, пос­ле этой глупости-шалости (от которой и в памяти-то почти ничего не осталось), он должен был все ей до капельки рассказать. А она должна была его слушать, пристегнувшись, чтобы никуда не деться, и приоткрыв окно, чтобы хотя бы но­сом, а быть не с ним. Нос после выпитого и недоспанного был на удивление чуток. Каждый запах, мимо которого они пролетали, пусть на миг, заполнял его целиком. Названий у ароматов почти что и не было, но их отдельность и их ве­сомость сводили с ума: липа! одуванчик? клевер? рябина! это ее цветущая бе­лая гроздь только что промелькнула — если в нее зарыться, она пахнет жареной курицей, а в полете-пролете — чем-то сытным и только.

Санин шелест сначала особо не доставал: Октябрина Трофимовна, бабушка, в двадцать пять лет получила грамоту как лучший молодой учитель края, в двад­цать семь стала завучем, в тридцать пять похоронила второго мужа... Было и что- то еще — про первого, важное, его, кажется, убило током — но где и когда?

Алтуфьевское шоссе стояло в четыре ряда, от бензина уже было не продохнуть, Лиза закрыла окно. Баба Отя тем временем из голимой училки сделалась третьим секретарем райкома комсомола, а потом и партии... Но в процесс партстроитель­ства не вписалась, поймала кого-то на воровстве и кубарем сверху вниз докатилась до директора детского сада, однако масштаб у нее уже был другой. И свое рядо­вое приусадебное хозяйство она постепенно довела до размеров небольшого совхоза — чтобы мобилизовать себя на дальнейшую жизнь и показать руководству района, какого они человека лишились. А Саня был тогда всего-ничего — прыща­вый стартапер, а у бабуси азарт, в хозяйстве рук уже не хватает...

Почерк нетвердый, но крупный мог означать проблемы с мелкой мотори­кой, как у дедушки после геморрагического инсульта. И стала себя ругать, что утром не проверила Юшенькин блог.

Сергиевич скосил глаза:

— Ты не слушаешь, — и опустил ей ладонь на колено.

А Лиза, будто маечку после стирки, его ладонь подрасправила и положила сохнуть на руль. Саня вспыхнул — легко, как все белокожие. И чтоб разрядить обстановку, сунулся в бардачок, поставил диск с Моцартом в джазовой обработ­ке да еще с двумя ксилофонами — пошлость ужасную. Так и ехали, вернее, в четыре ряда ползли. Санина жизнь, спрессованная как сено, кубически разрас­талась, лохматясь подробностями. Русские пили, пришлось нанимать китайцев. А он уже поступил в Полиграф. В этом же техникуме училась Марьянка, его бу­дущая жена. Они вместе открыли первое дело на гроши ее отца, думали прода­вать паркет, время было такое, все кругом строились. Но тут в регион зашел конкурент и рухнул все цены. Бизнес сгорел. Будущий тесть стал давить, нашел покупателя на бабусину землю: мол, зачем вам эти гектары?

Ксилофоновые палочки вбивали в сонату гвозди, серебряные, как в древ­нем предании, чтобы дух — в нашем случае Моцарта — никогда не выбрался из могилы... Если в блоге есть свежая запись, думала Лиза, ведь безумно же инте­ресно, про что. Тем временем Саня от продажи гектаров увильнул посредством ухода в армию. Марьяша писала ему не чаще, чем раз в две недели, но, когда он вернулся, у него случился с будущим тестем разговор «тет-на-тет», и тесть ему с цифрами на калькуляторе показал, сколько пени наросло, пока он служил, но и выход из тупика подсказал — на его Марьянке жениться, чтоб обнулить ситуа­цию. А тут еще голод мужской после армии, и красота Марьяшкина — вообще охрененная! И залистал на светофоре айфон, и гордо выставил перед Лизой де­вицу с начесом на голове, а в остальном едва различимую сквозь боевой рас- крас. Айфон Лиза радостно отобрала:

  • На Скарлетт Йоханссон немного похожа, — и попробовала перебраться от фоточки в Гугл.

Пост, опубликованный Каном десять минут назад, назывался «Пост тонкой настройки». Первый абзац повествовал про дни на кушетке, исполненные недо­могания и уныния, скрасить которые он почти без надежды пытался чтением книг о тонкой настройке Вселенной.

«...не потому что я не был знаком с антропным принципом — был и, чем старше становился, тем с большим энтузиазмом причислял себя к сторонникам его радикальной версии, сжато сформулированной Джоном Уиллером в 1983 г.: “Наблюдатели необходимы для обретения Вселенной бытия”. Но непреодоли­мое желание от грандиозного целого двинуться к его мельчайшим подробно­стям всего меня целиком захватило впервые. И да, мой друг и читатель, я видел бездну. И бездна поглотила меня...».

Ей всегда выносила мозг эта его потребность исповедоваться на миру и ни­когда рядом с ней. Но если по-другому он не умел? Как птица, которая должна взлететь на высокое дерево и просвиристеть оттуда всем разом — и подруге своей заодно?

Кан писал: «Вдумайтесь в эти цифры: если бы нейтрон был легче хотя бы на десятую долю процента, материя имела бы лишь один уровень организации — ядерный, атомов и молекул не существовало бы вовсе...»

Семейная жизнь у Сани с Марьяшкой довольно быстро разладилась, девуш­ка начала выпивать. Выпив же, вспоминала старых друзей и допить норовила с ними. Но в случае развода надо было возвращать тестю долг. А с чего? Фермер при перекупщике, что мышь рядом с пережравшим котом: вышел в ноль, уже и этому рад.

«...будь гравитация на ничтожно малую долю сильней, космологическое рас­ширение достаточно быстро сменилось бы сжатием, произошел бы гравитаци­онный коллапс Метагалактики (после «большого взрыва» последовал бы «боль­шой схлопок»), — в обоих случаях Вселенная оказалась бы принципиально иной и наблюдатель в ней так бы и не появился! То же физики говорят еще о десятке параметров микро- и макромира: все решил сверхточный (в доли процента!) расчет. Кто его произвел? Бог (в)есть. Но хоть раз заглянувший в бездну знает не понаслышке: свет во тьме светит, и тьма не объяла его! И свидетельствует об этом — ради обретения Вселенной бытия...»

В комментарии (надо же, он и на комментарий успел ответить, пока они выезжали на Шереметьевскую) Кана просили назвать имена Наблюдателей — типа не Пупкин же, а наверно, Эйнштейн? И почему-то именно в этот момент Саня решил отобрать у нее айфон:

  • Ты не слушаешь...

Лиза в айфон впилась:

  • Это важно. Пожалуйста! Я должна дочитать.
  • Он тебе что — километрами пишет?
  • Не мне! — и поняв, что проговорилась. — Не он. Мне просто важно это прочесть, и — в доказательство — вслух: «Из имен Наблюдателей, что приходят на память сразу, — Бродский, чьи стихи оказались не только синхронны артику­ляции антропного принципа, но, собственно, этой артикуляцией и стали. Вспыш­ками предвидения — Мандельштам: Быть может, прежде губ уже родился ше­пот, / И в бездревесности кружилися листы,/ И те, кому мы посвящаем опыт, / До опыта приобрели черты...»

На словах «кому мы посвящаем опыт» голос предательски поплыл. Но Саня хоть этого не успел заметить. Завертел головой на короткой широкой шее, кста­ти, да, несоразмерно короткой (вот почему он никогда не носил сорочек, а толь­ко футболки с удлиненным вырезом, даже и под пиджак), и попытался рывками рокироваться с синим «Вольво» и серебристым «Ниссаном» — сквозь завыванье машин теперь и Лиза расслышала наконец вопли реанимобиля. Надо было его пропустить. Надо было немедленно написать Ю-Ю — но что? Что она рада его выздоровлению? Или что ее с Викешкой любимая утешалка «вселенная нас лю­бит» — тот же антропный принцип, но сформулированный иными словами?

А потом они наконец полетели, потому что стояли, как оказалось, из-за ава­рии на Сущевке, и, как только ее миновали, разогнались под семьдесят, и маши­ны вокруг тоже катились сверкающими горошинами, и внутри что-то глупо и звонко прыгало, будто резиновый мяч. И она улыбалась, а Саня на нее краем глаза посматривал. А потом наконец через «э-э-э» и «короче» сказал, что ладно тогда, не сейчас, лучше он это все дорасскажет потом. И стал перещелкивать кнопки приемника. Успокоился, только когда добрался до новостей: кто-то с кем- то встречался, слал ноты протеста, но в какофонии мира и такие, наверно, были нужны...

Почему-то у Сергиевича одеревенела скула. Нежный девичий голос изли­вал из колонок, кажется, важное — Саня напрягся еще и шеей — про проект документа, внесенный «Единой Россией», о событиях, произошедших 6 мая в Москве, во время которых представителями оппозиции были грубо нарушены требования законодательства к проведению шествия, что повлекло за собой нарушения общественного порядка. Как подчеркивают депутаты — пидарасы, поправил Саня, — только благодаря профессиональным и ответственным дей­ствиям сотрудников полиции удалось пресечь противоправные действия и за­щитить случайно оказавшихся в зоне провокаций граждан, не допустить рас­пространения агрессии в отношении жителей Москвы, обеспечить обществен­ную безопасность, локализовать угрозу.

Сергиевич яростно посигналил в никуда, никому. Они снова ползли в потоке, как в патоке. И Саня хрипло сказал: волес-ноленс, подруга (все-таки у него был своеобразный словарь), но про бабусю он доскажет сейчас. Потому что бабуся ни разу не утонула — хоп! значит, Лиза все пропустила, баба Отя тонула и не утону­ла? — и еще один хоп: это Сане и дяде Яше так попытались преподнести, что она белье пошла постирать и свалилась с мостков, нормально? у них дома стиралка, какие мостки? Короче, если сначала поджигают их «Ниву», через девять дней из ружья расстреливают овчарку и подвешивают на сеновале — о чем-то же это сви­детельствует! И еще присылают соседа: мужики, мол, интересуются, будете по- хорошему продавать или как? И тогда дядя Яша, младший бабусин брат, все бро­сил и уехал обратно на Север. А к Сане опять человек пришел: зачем тебе столько земли? чтобы в ней лежать — за глаза двух метров достанет!

Саня вытащил из-под сиденья бутылку с водой и отпил, и немного вылил себе на голову. И Лиза спросила, просто чтобы голос, как руку, подать:

  • А ты?

Его же это почему-то взбесило:

  • А ты?!
  • Я бы пошла в милицию.
  • Куда-куда?
  • В милицию. Написала бы и отнесла заявление.

На что он опять бессмысленно посигналил — ладонью, наотмашь. И чтобы немного его остудить, коснулась плеча:

  • Ну извини, меня так воспитывали... что нет ситуации, из которой ты не смог бы выйти с достоинством. Я понимаю, это выглядит пафосно. Но если это в тебя вложили с детства... И я бы тоже хотела это вложить в Викешку...

На каждую ее фразу Саня нехорошо кивал. И от этого все рытвины и колдо­бины на незнакомой, узкой, с односторонним движением улочке бросались им под колеса. Но зато здесь зацветали каштаны. Скоро будет не улочка, а свечной заводик. Подпрыгнув на новой кочке, Саня сказал:

  • Короче, сначала Октябрину Трофимовну задушили, а после уже утопили. И под мостки засунули и так ловко, что тело через неделю нашли... Ты недель­ных утопленников не опознавала? Карма ты Манникова моя!

И оттого, что Лизу так никогда еще не называли, к глазам подкатили слезы. То есть нет, наверно, все-таки оттого, что с бедным Саней такое стряслось. И не нашла, что можно на это сказать. Только спросила: когда? А Саня ответил: три года назад.

Вообще же, весь этот странный день — после такой вот дурацкой ночи все­гда не знаешь, какой взять тон, и чем дольше молчишь, тем больше не знаешь — они что-то пытались друг другу про себя объяснить яростными короткими вспо­лохами. Саня при этом ударно доделал сложнейший макет с первоклашками (каждая мордочка была вписана в цветоложе какого-нибудь цветка, фотокнига называлась «Я садовником родился» и предназначалась в подарок училке), по­гордился собой, начал новый макет — и, не отрываясь от компа, сообщил, что живет не по принципам, а по наитию, да, по наитию, потому что принципами человек только задуривает и себя, и других. И вдруг, разогревшись чайником на костре, вот прям из носика пар: ты все спрашивала, почему я там шестого числа остался, сначала же можно было уйти... Так вот, отвечаю: когда они стали бро­саться на всех без разбора, на девчонок, на теток, на пацанов, которых как соло­мину переломить — с принципами, без принципов — никто не ушел! И еще кри­чали друг другу: не уходим, держим цепь!

И Лиза подумала: офигеть, неужели они всем классом подсаживали его, без­вольно повисшего, на канат? Но виду не подала, чтобы особо-то не возгордился.

А после обеда Саня съездил на съемку в детсад, вернулся с веткой темно­лиловой сирени, тугой, вот только с куста — бросил ее на стол перед Лизой, небрежно и нежно — и она (ветка, не Лиза, а Лиза не Ветка) еще длинный миг разрасталась до размеров их офиса посредством пьянящего духа. Так что в рай­оне пяти наконец добежавшая до нее эсэмэской «гдетка?» глаза царапнула, а сердце можно сказать, что и нет.

А еще в этот день Витя и Вадя впервые снимали похороны, параллельно на фото и видео. И звонили каждые полчаса, потому что сначала не могли найти морг, потом потеряли друг друга, к очередному звонку нашлись, но отстали от основной процессии, вместо Хованского кладбища свернули на Востряковское... В любой другой день они бы уже огребли по полной, Саня бывал и резким, а назидания ради и грубым. Но тут он сначала косился на Лизу, осторожно и зор­ко, словно палкой пробовал глубину, а потом уже в трубку: не ссать! — и куда-то дозванивался, и с неожиданной чопорностью (будьте настолько любезны!) уточ­нял похоронный маршрут... И снова смотрел на Лизу.

А вечером перевез ее от Натуши домой, причем самым целомудренным об­разом: поставил сумку возле порога, чмокнул в щеку и убежал. Тут-то и оказа­лось, что ужас, случившийся здесь полторы недели назад, сгустился и тупо тара­щится из углов, как в музее мадам Тюссо. И, чтобы заснуть в нем хотя бы в два часа ночи, Лиза села за комп и стала повествовать, если вдруг Юшенька так и не вспомнил, что же на самом деле произошло, и лишь Гаянешку с бутылкой заме­нила на соседа со скалкой.

Ответ прилетел через две минуты: это он меня отвозил?

Растерялась, задумалась: нет, мой двоюродный дядя.

И Кан замолчал — как же он это умел! А Лиза, потому что дурочка и лохуш- ка, снова втянулась и до рассвета вполглаза чего-то ждала... Дождалась же паке­та зипованных фотографий от Вити и Вади, сделанных в траурном зале — с ли­цами поразительными, цветами красивейшими и с крошечной горбоносой ста­рушкой, утонувшей в гробу (это ведь счастье, что со старушкой, а не с ребенком или солдатиком, умученным старослужащими... привет тебе, Поллианна, как долго мы были в разлуке!). А на кладбище, куда они опоздали, с нескольких то­чек был снят осыпчатый глинистый холм с прислоненными и уложенными сверху венками — и вокруг ни души. Если родственники не отменят заказ, спасение — в прижизненных старушкиных снимках. Это может выйти еще сильней — кни­га памяти вместо книги скорби. Скорбь — эссенция недолговечная, а память будет с ними всегда.