Это тот случай, когда, не отклады­вая, следует выразить уважение к тру­ду авторов, которые годами ведут дневник, что по тяжести и терпению сравнимо разве что с сизифовым тру­дом, при котором изо дня в день при­ходится начинать очередные страни­цы, словно толкая в гору неподъемный валун, осознавая, что назавтра пред­стоит повторять изнурительное восхо­ждение...

рекомендуем техцентр

Когда писатель пишет роман или повесть, он точно знает, что в его работе где-то маячит финальная точка. В случаях с дневниками, как вели их десятилетиями, к примеру, братья Гон­кур, Гюнтер Грасс, Зинаида Гиппиус, Надежда Тэффи, Иван Бунин, Зинаи­да Шаховская, Надежда Мандельштам, Корней Чуковский, Лидия Чуковская, Юрий Нагибин или, как мне известно, вела их (свой «личный эпос») Новелла Матвеева, точку ставит только послед­ний вздох... Так же годами, практиче­ски без перерывов, вот уже более трид­цати лет писатель, профессор и быв­ший ректор Литературного института Сергей Есин создавал давно уже став­ший литературной легендой и литера­турным явлением уникальный Днев­ник, складывающийся со временем в разрозненное многотомное художест­венное произведение, которое (согла­сившись с автором), можно назвать и романом...

И тут вспоминается воодушев­ляющий оптимизм грозного старика Салтыкова-Щедрина, наивно верив­шего, что: «Литература не умрет!.. Од­на литература изъята из законов тле­ния, она одна не признает смерти». Во всяком случае, Салтыкова-Щедрина с его «господами Головлевыми» худо­бедно помнят и сегодня...

С другой стороны, недавний наш современник крупный польский фило­соф, футуролог и писатель Ст. Лем, ав-


тор знаменитого романа «Солярис», уже в двадцать первом веке давал куда более мрачные прогнозы: «Мне кажет­ся, что жизнь книг, по большому счету, не намного длиннее жизни их авторов... Просмотр изданной стотысячным тира­жом двухтомной энциклопедии поль­ской литературы доказывает, что авто­ры действительно представляют клад­бище. Это касается не только рядовых писателей, ибо всеобщая смертность сочинений относится также и к лауреа­там Нобелевской премии».

Не потому ли сегодня становится все труднее писать о творчестве, ког­да утрачиваются иерархия ценностей, когда лауреатами той же Нобелевской премии становятся рок-певец Боб Дилан — никакой не поэт, по сути, и средней руки очеркист, литзаписчик С.Алексиевич, а лауреатом премии мира назначают Барака Обаму, руки которого в крови от развязанных кон­фликтов на Ближнем Востоке?.. Когда театр Гоголя (на сцене которого когда- то шла русская классика, серьезная со­временная драматургия, в том числе и пьеса Сергея Есина «Сороковой день») превращен в театр анти-Гоголя, в те­атр голых пионерок и извращенных фантазий его так называемого режис­сера?.. Когда в современном обществе правит бал всемирный Искуситель, первый Имитатор, утверждая время имитаторов (символическую метафо­ру которых когда-то счастливо нашел С.Есин), время имитации морали, по­литики, культуры, литературы, искус­ства?..

И все же Сергей Есин с его харак­тером, вечно жаждущим новых откры­тий, пустился в многолетнюю авантю­ру, в нелегкое путешествие-приклю­чение с Дневником по непредсказуе­мому океану времени и переломных эпох, как в случае с рассматриваемым здесь самым ранним его Дневником, за 1984-1996 годы, по законам роман­ной интриги, вопреки хронологии и как бы ломая композиционную архи­тектуру, вышедшим недавно, после более поздних томов.

Символично название Дневника («1984-1996»), начинающееся с циф­ры «1984», по странному совпадению обозначившей узнаваемый знак оруэл­ловской антиутопии. А весь 12-летний период, уместившийся в эти годы, словно из теории двенадцатилетних солнечных циклов по Александру Чижевскому, которыми отмеряются космические смены эпох, чреватые ге­омагнитными, историческими, воен­ными, социальными катастрофами и потрясениями (в данном случае от за­ложенного под СССР подожженного предательского фитиля до разруши­тельного геополитического взрыва с распадом великой империи). Что эмо­ционально, в мелькающих зарисовках, в пересекающихся, параллельных сю­жетах, как в кинохронике, то динамич­но и торопливо, то стоп-кадром, отра­жено автором на страницах Дневника, показывая разных исторических лиц, современников в одно и то же время в разных точках системы координат совести и стыда, любви и ненависти к стране, к народу, культуре, памяти... Безжалостно показывая и собственное место на той же системе координат, ту этическую, историческую точку, с ко­торой он, летописец-автор, ведет свою хронику... Потому так важно для нас, кто и какими глазами смотрит, какими видятся ему «и современники и тени» (Я.Смеляков), и жившие в те «бас­нословные года, когда, — как писал Н.Глазков, — Кульчицкий съел кота», тут все открывается без лукавства: а ты где был в это время, что делал — «мед-пиво пил» или что-то иное?..

Особенностью Дневников С.Есина стал прилагаемый к каждому тому скрупулезно составленный именной указатель. Это своего рода многолюд­ный вокзал — «несгораемый ящик» (Б.Пастернак), — где, со своими исто­риями, характерами, причудами, со­браны знакомые и незнакомые, слу­чайные и неслучайные люди; здесь каждого постранично можно отыскать (и не по одному разу!..) в толпе, в шу­ме и гаме времени, представляя, до­рисовывая в своем воображении, кого и куда несет «рок событий»... Список имен сравним с неким золотым за­пасом, которым, как писали раньше на казначейских билетах, обеспечены дензнаки... Сказать по правде, есть в

Дневнике и реальные золотые слит­ки, встречаются и затертые пятаки, а попадаются среди имен и просто фальшивые монеты (куда от них де­нешься!). И тут, конечно, проявляется мастерство автора и гений его соавто­ра — времени... При этом сам он стано­вится как бы неким Гобсеком, а Днев­ник его — бухгалтерской книгой, в которой с художественной точностью, а порой и с расточительной торопли­востью записаны расходы и приходы, дебеты и кредиты последних десяти­летий... Так Есин создает свой роман, свою историю, и уже не укрыться, не спрятаться в беспамятстве, не пере­вернуться, обернувшись добрым мо- лодцем, не соскочить с подножки истории, с подножки несущегося в пропасть поезда. Все крупные долги и мелкие должки эпохи хранятся здесь рядом с щедрыми пожертвованиями и самопожертвованием творцов исто­рии и ее могильщиков...

Разумеется, столько лет отдавая этой работе, С.Есин, профессионально занимающийся также теоретическими литературоведческими вопросами, не мог обойти тему самой природы жан­ра дневника, исследуя личный опыт и опыт других авторов. Сам он призна­вался, что его дневники «изначально готовились как роман», а потому ав­тор «внимательно и точно нацеливает читателя — как именно надо читать это произведение». (Что подтверж­дается высказыванием из другого знаменитого «Дневника» — братьев Гонкур: «Мы не знаем истории тех ве­ков, о которых не написаны романы».) Критик П.Басинский, принимая ав­торскую версию, называет Дневники С.Есина «напряженным романом», в котором, видимо, в силу формальных признаков (лоскутности и несогла­сованности друг с другом записей, по принципу «Опавших листьев») от­мечает «розановский след», а также весьма тонко затрагивает сложную писательскую проблему, связанную с «отторжением в себе литературы», что в свою очередь «парадоксальным образом рождает интересную литера­туру»... Хотя причина «отторжения в себе литературы» и не раскрывается, актуальность данного явления оче­видна, ведь уже Л.Толстого в его по­следние годы беспокоила и раздража­ла искусственность художественной литературы, усталость от ее вымыш- ленности, что должно было, по его мнению, привести к литературе факта, документа, правды реальной жизни... Не это ли и было частично угадано Сергеем Есиным («пишу только фак­ты»), когда его Дневники (поначалу все-таки интуитивно!) готовились как роман, в котором сценарий, докумен­тальную канву пишет время, а роль ав­тора предполагает записывать репли­ки (чаще всего — «в сторону»), изо­бражать происходящее с точки зрения «я в событиях», «события во мне»?

В работе над Дневниками С.Есин с упорством Мастера годами продолжа­ет формулировать для себя творческие цели и задачи. «Нужно писать испове­ди, а не романы», — приводит он слова Юрия Олеши (можно ведь сказать, что исповедь Блаженного Августина — то­же Дневник); «Дневники — место для обид», — записывает Есин, словно в «жалобной книге» обращаясь к буду­щим потомкам и к Небесным инстан­циям; ему близки слова З.Гиппиус: «Записывайте мелочи, крупное не пропадет и без вас...» Вместе с тем он обращает внимание на слова Варлама Шаламова о том, что «искусство жить, если таковое имеется, — по существу, есть искусство забывать...» — как буд­то с помощью Дневника можно из­бавлять свою память от прошлого; его признание: «Моя литература — это ли­тература данного момента», — почти дословно аукается с признанием одно­го из братьев Гонкур — Эдмона в том, что их «Дневник» был «стенограммой жизни», а себя Гонкур считал «худож­ником, который ищет... правды мгно­вения»... Говоря современным языком, все они, от Блаженного Августина до братьев Гонкур, Гиппиус... до Есина — первые блогеры докомпьютерной эры, включенные в гиперпространство вре­мени, в гипертекст мировой культу­ры, а также первые постмодернисты до постмодернизма, для которых мир существует лишь как текст, но и текст существует как мир, как жизнь...

Подтверждением близости мотива­ции двух авторов известных «Дневни­ков» служит отклик Эдмона Гонкура на смерть своего друга — художника Гаварни: «Я жалею теперь, что не все о нем записывал. Как ясно смерть по­казывает нам, что жизнь — это кусок истории!» С понимания, что жизнь — это «кусок истории», который сле­дует сохранить, и возникает история Дневника Сергея Есина, начавшего свои первые записи со смерти дру­га — Юрия Визбора. Позже появятся другие персонажи, «и современники и тени», гении и злодеи, завистники и друзья, Учитель и ученики, власть и культура, приобретения и потери, от­ражения в «реке времен», которая «в своем теченьи / Уносит все дела лю­дей / И топит в пропасти забвенья / Народы, царства и царей...».

Так же как братья Гонкур, с педан­тичностью художника слова (как и во всем своем творчестве), С.Есин страст­но и ревностно отстаивает оригиналь­ность собственного писательского стиля. Пожалуй, нигде в литературе в такой мере, как в дневниковом жанре, не подтверждаются знаменитые слова Бюффона о том, что «стиль — это че­ловек». Но задолго до Бюффона Блез Паскаль, сам величайший стилист, пи­сал: «Люди всегда удивляются и вос­хищаются, если видят естественный стиль, ибо, ожидая встретить автора, они находят человека». Речь не просто о «стиле», но о «естественном стиле», в противном случае мы «находим» не «человека», но нечто искусственное. В России же эстетика, выбор художе­ственного стиля — это не просто вы­бор формы, способа самовыражения, но выбор судьбы. О том же говорит и С.Есин: «В первую очередь произведе­ние интересно личностью автора». И тогда уже с тем большим основанием мы можем утверждать, что Дневник — это сам человек, а в случае с книгой Сергея Есина и того более: Дневник — Двойник писателя, его альтер эго, его Эккерман, который записывает за ним его мысли, часы, дни, годы...

В размышлениях о стиле С.Есин со свойственным ему исследовательским темпераментом делает порой фантас­тические открытия. Так, в странном его (как «Несвоевременные мысли» Горького) романе «Смерть Титана. В.И. Ленин» — Ленин у него «гранди­озный писатель», единственный, кто смог написанное им осуществить на практике... Как теперь говорят, «взрыв мозга» произошел у целой эпохи, ко­торая, «ожидая встретить автора», раз­летелась вдребезги от нечеловеческой силы идеи, воплощенной в слове...

То, что Дневник Есина — его Двой­ник, не вызывает ни малейшего со­мнения. Не герою романа, а Сергею Есину, как мы видим, всего мало: ему мало слов (он их постоянно отыскива­ет, открывает, записывает, накаплива­ет, пробует на вкус, восхищается ими); ему мало историй (он за ними охотит­ся, ищет в книгах и в жизни, он в них попадает, провоцирует, заманивает в сюжеты ненаписанных произведений, восторгается ими в сочинениях класси­ков, современников, своих учеников); ему мало славы (он постоянно вздыха­ет, обижается, как ребенок, огорчается, что его не похвалили, недопохвалили за хорошую работу, за хорошие книги, за артистизм, за учеников); ему мало успехов учеников (он их пестует, по­могает им, следит за их творчеством после Литинститута); он по-хорошему завидует талантливым удачам коллег; ему мало географического простран­ства (он его расширяет, ездит по всему миру, по любимой им России, словно хочет что-то ухватить, нащупать, най­ти клад на открытом острове сокровищ Истории); ему мало прозы (он идет в публицистику, драматургию, эссеисти- ку об искусстве и литературе, о театре, балете, музыке, кино); ему мало отпу­щенного времени (он спешит, берется за множество дел, уплотняет часы, дни, встречи, тексты, смыслы)...

рекомендуем техцентр

Из разнообразия интересов, жажды познания, которые открывает нам Дневник, вырисовывается наиболее полный характеристический портрет героя и демиурга этого действительно «напряженного романа» — самого Сер­гея Есина. Он мог бы стать историком, литературоведом, теоретиком литера­туры, эстетиком, ученым, изучающим психологию творчества, педагогом- теоретиком... Да он и стал по факту та­ким универсальным исследователем, к сожалению, лишь частично системати­зировавшим многие свои изыскания, наблюдения и открытия (на которых интеллектуальным отблеском отража­ется сияние «Алхимии слова» высоко ценимого им Яна Парандовского)... Чтобы убедиться в этом, достаточно познакомиться с книгами С.Есина «Власть слова», «Сезон засолки огур­цов», перечитать его статьи «Искусство вымысла», «Техника речи», «Портрет несуществующей теории речи», «По­путные мысли». С одной оговоркой: что эти работы написаны страстно, мо­лодо, иногда с эмоциональным пере­хлестом, порой в преднамеренном эк­лектическом сумбуре, смешивающем и сталкивающем противоречивые и па­радоксальные точки зрения и понятия, иногда с долей прямого бескомпро­миссного высказывания, что называет­ся, «поверх барьеров», не щадя в ора­торском порыве ни себя, ни «своих», ни «чужих»!.. В чем, во-первых, сказы­вается давняя многолетняя профессия журналиста. Ораторский же стиль во­обще характерен для творческой инди­видуальности Есина — со свойствен­ными ему (всеми отмечаемыми) арти­стизмом и склонностью к игре. Он всегда как бы чувствует перед собой некую невидимую аудиторию, перед которой произносит вслух свои тексты, вдохновленные просветительским и педагогическим темпераментом, неда­ром в его биографии есть и опыт рабо­ты в театре, в кино, на радио, выступле­ния на крупных научных конференци­ях и конечно же многолетний препода­вательский опыт ведения семинаров в Литературном институте...

Среди перечисленных произведе­ний С.Есина была упомянута книга «Культура и власть»... Пожалуй, это одна из главных и беспокойных тем всех его работ, всех Дневников, начи­ная с самого первого, всех размышле­ний о профессии, об искусстве, о жиз­ни, об обществе, об истории России и в целом о современных ценностях как в России, так и в Европе, с чем напрямую связана у него и постоянная тема о судьбе интеллигенции и ее ответствен­ности перед обществом. Все то, что в русской традиции поиска ответов на вечные вопросы и является центром сосредоточения мучительной «напря­женности» дневникового романа и дру­гих его художественных произведений. В основном безрадостно оценивая со­временную действительность, С. Есин нередко находит жесткие, не внушаю­щие оптимизма, афористически точ­ные определения («Не кризис культу­ры — кризис жизни») либо слабо обна­деживающие, едва ли не утопические утверждения («Литература — послед­ний бастион интеллектуализма»)...

С.Есин, как герой и Двойник свое­го Дневника, сам плоть от плоти пре­парируемой им интеллигенции (раз­умеется, творческой интеллигенции), безжалостно обнажает и собственное эго, подвергая его бесконечным писа­тельским сомнениям, стращая ком­плексами Моцарта и Сальери, поверяя алгеброй гармонию, пытая алхимией слова... В результате из всего, что рас­сыпано по страницам Дневников и эссеистики С.Есина, сложилась ори­гинальная книга «Власть слова», кото­рую условно можно было назвать учеб­ником по психологии (и даже психоа­нализу) литературного творчества. Что закономерно для рефлектирующего автора, считающего, что «писатель — теоретик собственного творчества», для которого литература — «синоним жизни», причем жизнь — как процесс накопления и становления, когда чело­век все время в поиске: «выйти к себе... это главное в искусстве», все время к чему-то готовится: «Делаю выписки... читаю...» А еще опыт работы со сту­дентами на семинарах по прозе: «Что­бы писать “как хочется”, надо прежде уметь “как надо”. Только из полного освоения формы может возникнуть глубинное раскрытие предмета...»

В Дневниках С.Есина такое коли­чество информации, событий, фак­тов, аппликаций из газетных строк, столько разношерстного и разномаст­ного народу со всеми его интригами, подлостями, лукавством, завистью, карьеризмом, трусостью, болезнями, взаимными идеологическими, интел­лектуальными, религиозными, эстети­ческими и реальными войнами на ис­требление, что при чтении всего этого современного, бесстрашной рукой со­бранного «списка кораблей» невольно вспоминается не Мандельштам, не до­бравшийся до середины гомеровского списка, а Маяковский с его вступле­нием в поэму «Во весь голос»:

Уважаемые

товарищи потомки!

Роясь

в сегодняшнем

окаменевшем дерьме, наших дней изучая потёмки, вы,

возможно,

спросите и обо мне.

Двойник Дневника понимает: сво­ей историей он шлет некое послание потомкам, и будущие читатели не­избежно «спросят» об авторе, хотя все ответы заложены в самом тексте. С.Есин — предельно и даже беззащит­но открыт в своей книге, в чем, кста­ти сказать, его сила и определенная слабость. Дневник — своего рода пу­теводитель по Есину, который сам, в свою очередь, словно Вергилий, водит нас по кругам Времени. Занимаясь Есиным, занимаешься Временем, его эпохой, его современниками. Дневник стал его Журналом, словно бы ком­пенсируя интуитивную тоску по пуш­кинскому «Современнику», по некра­совским «Отечественным запискам»...

Дневник С.Есина охватывает «кос­мический двенадцатилетний цикл»: начиная с оруэлловского 1984-го по трагически-позорный 1996 год насту­пающих политических конвульсий ельцинского самоуправства. Происхо­дившая в этот период турбулентность исторических событий не только до основания потрясла, но и во второй раз за двадцатый век разрушила великую Российскую империю, кардинально изменив глобальное равновесие миро­вых сил (такова уж метафизическая роль России в истории, так что лучше уж не испытывайте ее на прочность себе в убыток, господа русофобы!).

Документальная основа Дневника строится на трех линиях, централь­ная из которых — личная (небезоб­лачная) история героя, связующая со­бой общественно-политический фон и профессионально-творческую драму (здесь и писательская биография, и не­простая эпопея ректорства и препода­вательской работы в Литературном ин­ституте). В целом же все вращается во­круг стержневой темы всего творчества Сергея Есина — темы интеллигенции и власти, культуры и власти, интелли­генции и народа, той темы, над которой со времен Державина и Пушкина до Вл. Соловьёва и А. Блока бьются все русские писатели и философы...

Замечательны не просто описания, но личные свидетельства автора, пере­дающие через казалось бы случайную деталь символический смысл проис­ходящего. Так, в очередной предвы­борный роман власти с интеллигенци­ей, на встрече в Кремле у С.Филатова, тогдашнего главы Администрации Президента, увидев что-то записываю­щего в свой блокнот С.Есина, ельцин­ский лизоблюд Филатов предупредил: «Здесь... не записывают...» — что не­вольно напоминает царскую резолю­цию Николая II на докладной об уго­ловных проделках своего приближен­ного, приведших к разорению многих сотен крестьянских семей: «Считать дело якобы не бывшим».

И далее факты, факты, все, что так легко и быстро забывается, вымывает­ся из памяти, из иска, предъявляемо­го на суде Истории. «Забудьте слово “Россия”, будет: “Ельцин”», — записы­вает С.Есин услышанные слова, назы­вая это «моралью быстрого реагирова­ния», «буржуазия захватила власть» (см. дневники Гиппиус о революции, Э.Гонкур описывает революцию — все похоже).

В страшном сне невообразимое перечисление: Березовский в Совете безопасности; взрывы домов и трауры по всей стране; 50 тысяч смертей от суррогатной водки; в метро все боль­ше нищих; убийство В.Листьева — при нем обнаружено 1,9 тысячи долларов; оскал либеральной культуры: Ната­лья Иванова: «Разгромим русский фа­шизм» (история с союзами писателей, поддержавшими ГКЧП); апологетика предателя Власова; 28 ноября 1991 го­да — гибель поэта фронтового поко­ления Юлии Друниной, написавшей перед трагическим уходом: «Как ле­тит под откос Россия, не могу, не хочу смотреть!..»; лукавое письмо Лужко­ва в поддержку Ельцина; Зюганов — нет воли к победе; наблюдение, как в стихотворении «Русские летописи»

А.Боброва: «Лишь о самом главном и высоком/Повествуют летописи нам», а в конце: «приписка вдруг: с сенами В это лето было тяжело», «приписка» С.Есина кажется страшнее и симво­личней и скорее напоминает пушкин­ский «Пир во время чумы»: «Вороны и крысы в Москве». Ко всему прочему — черный Белый дом после пожара, тут же заседание «Духовного наследия» с банкетом и красной икрой, на другом фуршете «кормили улитками, моллю­сками», в нищей Твери автор крупно видит руку Махмуда Эсамбаева «с бриллиантом» на пальце...

В довесок к расплодившимся кры­сам портреты либералов, выступаю­щих в Германии, в Париже, тех, кто представляет в это время Россию, кто правит бал: Дымарские, Гинзбур­ги, Сироткины, Сапгиры, Ерофеевы, Нарбикова, которая «сидела сытая и довольная, как кошка. В штанах, чер­ных ботинках, белой кофте с бусами — одежде почти невинной — и спокой­ным, почти бесстрастным, невинным же голосом читала похабель», где бы­ли унитазы, младенцы, которых наси­луют через рот хоботами... Невольно вспоминается запись Ремизова о по­литическом положении страны в мае 1917 года: «...Розанов говорит: Россия в руках псевдонимов и солдаты и на­род темный». Не с той ли поры страна оказалась в руках имитаторов?..

рекомендуем техцентр

Но Есин не был бы Есиным, ес­ли бы рядом с описанием страданий России, рядом с описанием «похабе- ли» либеральной интеллигенции не подставил и себя самого, насмешив читателя рассказом о том, как в бур­жуазном Париже купил четыре тома эротических гравюр. Вот уж действи­тельно непридуманный герой романа с его нытьем о возрасте, о предпола­гаемых болезнях, боящийся камней в почках, простаты и одинокой старости и с придуманным собственным лозун­гом: «Русские пролетарии всех стран, объединяйтесь!»

Но Париж оставляет и другой след в интеллектуальной судьбе писателя. Одним из главных событий становит­ся встреча с Зинаидой Шаховской, безусловным авторитетом русского зарубежья первой волны. И тогда уже прозвучали ее вещие слова: «Не при­знаю общечеловеческих ценностей... Граница спасет человека». Заметим, это сказано в 1995 году, еще не начался исход из арабского мира и с Ближнего Востока, еще не была написана книга «Мечеть Парижской Богоматери»!

В то же время, как в журналистской молодости бесстрашные поездки в вою­ющий Вьетнам, теперь на войну в Аф­ганистан, с исторической приглядкой к народу, к русским солдатам, к рос­сийским чиновникам в тех условиях, и точный, как у Гонкуров, моменталь­ный портрет действующих историче­ских лиц: «У Наджабуллы розовый рот и белые зубы молодого животного» (в этой точной психологической и внеш­ней художественной зарисовке траги­ческое предчувствие близкой гибели «молодого животного», на которого уже идет неотвратимая охота).

В Ираке 1995 года вечный странник и путешественник в пространстве и вре­мени С.Есин запоминает пророческие слова жителя Багдада: «Без России нет арабского мира». Русский писатель от­мечает удивительную открытость лю­дей, устремленность народа, еще не ве­дающего будущей катастрофы и крови, страдания, ненависти...

Очаровательна зарисовка из Север­ной Кореи: «Весь Пхеньян в хорошень­ких девушках-регулировщицах. Они все одеты в прелестную голубую форму и сапожки, изысканно подкрашены и делают свою работу лихо и изящно...»

За двадцать лет до всех майданов С.Есин с горечью замечает нескрывае­мую ненависть к русским во Львове... С тяжелым сердцем заносит он в Днев­ник слова: «Крым — без крови не вер­нуть...» О возвращении русского Кры­ма и Севастополя всегда думал русский человек, и наградой ему стал невероят­ный Промысл Божий, чудесным обра­зом разрешивший ситуацию в пользу исторической справедливости.

Неизвестным событием той эпохи стал не ко времени подоспевший юби­лей советского писателя Александра Фадеева. В либеральной прессе это стало поводом для нападок на автора «Молодой гвардии». С.Есин оказался единственным представителем мо­сковской литературной обществен­ности, кто поехал во Владивосток, на родину А.Фадеева, где открывали па­мятник своему некогда знаменитому, а ныне затравленному злопамятной демократической элитой земляку. В той ситуации, когда «требуют обру­гать Фадеева», С.Есин произнес исто­рическую речь у памятника, сказав со­вестливые и смелые слова: «Всегда бо­лею за слабого и обиженного. Фадеев сейчас слабый», — подчеркнув, что от­крывается «памятник не коммерсанту и бандиту — писателю».

Потом будет Нижний Новгород — Горьковские чтения непопулярного на тот момент у демократов Горького. И снова С.Есин выступает почти в одино­честве от литературной Москвы, по су­ти предавшей пролетарского классика...

Здесь для С. Есина проходит сущ­ностный, принципиальный водораз­дел, здесь его открытая, бесстрашная позиция, протест против мародеров исторических, против пятой колонны, против бесстыдства Ельцина и олигар­хической команды. Отсюда его непре­кращающиеся споры с «псевдонима­ми», имитаторами, его жесткий диалог с Натальей Ивановой — его вечным ан­тагонистом. На протяжении всех Днев­ников она словно гаршинский «крас­ный цветок». В доме отдыха в Дубул- тах он записывает: «Встретил Наташу Иванову... Долго говорили, гуляли по берегу. Сказал, что перестал ее читать. Она: “Это твой факт, а не факт обще­ственного сознания”». И его ответ: «Ты никогда меня не поймешь, потому что не сможешь перешагнуть через род­ственное и национальное».

О, это было то время, когда Влади­мир Маканин, увы, недавно ушедший от нас, еще не был толерантно осторо­жен и не боялся испортить репутацию своей русскостью перед премиаль­ным западным спецраспределителем, и, как свидетельствует Есин: «Очень интересно говорил В.Маканин о на­циональном вопросе, о разрушении последней империи» (и говорилось это, заметьте, на редколлегии журнала Бакланова — Ивановой «Знамя», про который Есин скажет в конце концов: «Я чувствую себя там лишним...»).

В это время у С.Есина, как знаки переломного времени, происходит глубинное осмысление историческо­го пути России, русской идеи, своего места в судьбе страны («моя Россия, я русский», «у русских запасной родины нет»), религии (Кижи: «Как же велика Родина...»), веры («После литургии я исповедовался и причастился из рук Патриарха»)...

Побывав в Третьяковской галерее, он с благоговейным поэтическим вос­торгом, достойным пера Ивана Шме­лёва и Бориса Зайцева, записывает свой гимн русскому искусству: «Господи, как преступно долго я не пользовался этой благодатной подпиткой. У меня ощущение, что Третьяковская галерея поможет России, — слишком силен ее внутренний потенциал. Все здесь родное и излучающее наше, русское. Необыкновенное впечатление произ­вели на меня отцы древнерусского ис­кусства. Произошло какое-то просвет­ление. Но что я раньше воспринимал умом, я теперь увидел сердцем, и это увиденное меня потрясло. Насколько все величественно и грандиозно».

И после посещения «Новой оперы» Е.Колобова, слушая «Евгения Онеги­на»: «В музыке и русская метель, и наши туманы, и раздолья. Здесь вся русская жизнь... И я так счастлив, что услышал знакомые куски пушкинского текста. Сколько в них искренности и точности! Мое. Никому этого не отдам».

Через пронзительную тему русской жизни, с которой автор, говоря слова­ми Николая Рубцова, чувствует «са­мую жгучую, самую смертную связь», проходит еще одна напряженная исто­рия. В Дневнике впервые появляется Валентина Сергеевна, жена Есина, ко­торая дальше будет проходить через все годы, с выходом на трагические страницы болезни, ухода из жизни... Валентина Сергеевна, которая, кста­ти, «просила повести о Ленине не пи­сать», сложная линия в Дневнике, где в роковой и счастливый узел завязаны и общие интересы, и быт, и обиды, и чувство возраста, и разговоры о смер­ти... Кто-то из студентов после прочте­ния «Техники речи» заметил: «Есин — очень несчастен в любви». «Вычита­ли!» — комментирует Есин догадку проницательных читателей. Но все не так просто. Линия Валентины Серге­евны — абсолютно романная история, можно сказать, толстовская история, периода, когда Лев Николаевич едва ли не анатомически препарировал от­ношения мужчины и женщины, пы­таясь этический скальпель поставить выше кисти художника. Но, как всегда, художник побеждает прямое морали­заторство. Есин, описывая, как Ва­лентина Сергеевна в своем домашнем одиночестве целый день, не зная, где пропадает ее занятый и востребован­ный в бурной общественной жизни муж, одним штрихом, но как правдиво и пронзительно передает женское чув­ство: «Я тебя потеряла... Всех обзвони­ла, вдруг вижу: ты сидишь на “НТВ” очень грустный». Это «Я тебя потеря­ла...» и его «С В.С. очень плохо. Сердце болит» — из большой литературы...

Особая страница биографии С.Еси- на — преподавательская работа и эпо­пея ректорства в Литературном ин­ституте. Дневник подробно передает начало и развитие крутого поворота в судьбе автора, связанного с Домом Герцена на Тверском бульваре в самые тяжелые и опасные для культуры и ее деятелей времена, когда в стране ру­шилось все, когда не только о литера­туре и образовании никто не думал, но когда через человеческие жизни пере­шагивали не глядя, когда месяцами не платили зарплату, когда такой лако­мый кусок, как старинный особняк в центре Москвы, становился предме­том вожделений не только для про­дажных чиновников, но и для непри­крытого криминала... И работа во гла­ве такого учебного заведения часто была равна хождению по минному по­лю. Нужно было спасать не только об­разование в творческом вузе, не толь­ко дать шанс полуголодным будущим гениям, но и просто уцелеть физиче­ски, сохранив человеческое достоин­ство. Кажется, время и эпоха с безу­пречно точным попаданием выбрали на такую рисковую роль Сергея Еси­на, которому и угрожали, и строили козни, которого жгли в его квартире и обвиняли во всех возможных и невоз­можных грехах... Может быть, именно тогда родились его горькие афоризмы, которые он любил повторять студен­там: «Писатель, как правило, человек, проигрывающий свою личную жизнь», «жизнь писателя как риск, как про­игрыш»... О том, как он выстоял, удер­жал ситуацию над самой пропастью, сохранил уникальное мировое куль­турное сокровище — Литературный институт имени А.М. Горького, напи­сано немало, в том числе и в книгах самого Есина «На рубеже веков. Днев­ник ректора» (2002), «Сезон засолки огурцов».

Описание данной истории изоби­лует красноречивыми деталями и фак­тами. Как о большом событии (на са­мом деле, до слез — историческом со­бытии!) новоиспеченный ректор («на­чальник Чукотки») радостно записы­вает в 1993 году в Дневнике: «купили ксерокс», а также о том, как добился он выдавать бесплатно по утрам «ста­кан молока студентам»...

Среди символических знаков, об­нажающих суть времени, запись о том, как главный либерал-русофоб, право­защитник Сергей Ковалев настаивает на выступлении перед студентами. Как во время вступительных экзаменов Сергей Чупринин «набирал студентов, будто шел с ними в разведку.

  • Если вам потребуется обратить­ся к кому-нибудь из поэтов, к кому вы обратитесь?
  • Если вы посылаете стихи, в ка­кой пошлете журнал?».

Умиляет забота западных благоде­телей: на выпускной вечер в институт завезли целую машину книг — подар­ки Хабарта!..

Политика и смерть тоже шли по разные стороны идеологических бар­рикад. На похоронах поэта-фронто- вика, профессора Литературного ин­ститута Евгения Винокурова ведущий панихиду Станислав Рассадин не дал слово ректору.

С другой стороны, похороны быв­шего ректора Литинститута — неког­да всемогущего В.Пименова проходят при полном одиночестве. Так эпоха отбрасывает отработанных людей и еще до усилий «реки времен» едва ли не при жизни насильно топит их в «пропасти забвенья».

Самое громкое событие и кри­минальное происшествие — история поджога квартиры ректора кавказ­ской бандой, претендующей на захват институтских площадей. Событие совпало с появлением в печати двух знаменательных по тому времени повестей — «Печальный детектив»

рекомендуем техцентр

В.Астафьева и «Пожар» В.Распутина. Эпиграфом к «Пожару» Распутин взял строчки из народной песни: «Го­рит село, горит родное, горит вся рус­ская земля». Символична была эта одновременность, одномерность и параллельность... Мистический свет пламени горящей русской земли ле­жал на всех событиях той эпохи — в уютном дворике старинного дома ав­тора «Былого и дум» и на подворье крестьянской избы в далекой сибир­ской деревне... Но все оказалось бы безнадежно и беспросветно при этих сполохах эпохи, если бы рядом не про­должалась глубинная в своих истоках жизнь России. Так, С.Есин описывает чествование ветеранов в Содруже­стве писателей: «Вел все это Розов. Он сказал, что был сегодня в церкви, помолился и принес сюда 50 свечей — 50 лет Победы. Зажгли в память ухо­дивших в каждый год. Все было тро­гательно и по-настоящему. На этих стариков, еще пытающихся вспомнить себя молодыми, смотреть было очень больно. Куда все делось, как быстро все исчезло. Лобанов, Годенко, Вику­лов... Было человек 70...» Так было, и так уже больше не будет, не может быть никогда...

А что же — Двойник, герой «на­пряженного» романа? Он ведь не се­кретарь у Времени, он живет своей жизнью. В череде его лирических, пу­блицистических, а порой эпических записей появляются живописные авто­портреты, иногда похожие на шаржи, иногда — на отражения любующегося собой Нарцисса... Вдруг — рядом с кри­минальными историями, поджогами, рядом с записью: «Прочел статью Мар­ка Захарова о символах — будто съел лягушку. Всю ночь не спал, терзался, мучился» — появляется зарисовочка: «В 16.00 в институте начался бал кур­туазных маньеристов. Тусовка, которая войдет в институтские легенды. Стол, на нем шампанское и ананас... В 18.00 в столовой началась грандиозная гулян­ка — танцы под оркестр. Я несколько раз вырубал свет и прятал в столовой ножи. Отчаянно плясал». Сам того не подозревая, Есин воспроизводит здесь зеркальность эпохи разрушения. По воспоминаниям современников, так отчаянно часами, словно в гипнотиче­ском декадансном сне, один, сам с со­бою, танцует в Берлине Андрей Белый во время Гражданской войны в России, так в рязанской деревне пляшет на свадьбе, переодевшись в женское пла­тье, Сергей Есенин незадолго до гибе­ли, — все это были пляски над бездной на горящих мостах...

На фоне летописной хроники раз­ворачивается любопытная, по-своему сложная и в чем-то типичная драма интеллигента. Именно с этих страниц раздастся как бы первый крик, кото­рый потом эхом будет отдаваться в Дневниках и в прозе: «Лес рубят. Я не против. Цену я себе знаю. У Распути­на, у Трифонова счастливая с юности судьба, а я свою судьбу выцарапываю». Вот и готовый герой романа, вот, соб­ственно, начало и обольстительных, и утрачиваемых иллюзий.

Понятно, что многие зерна биогра­фии и поступков прорастают из перво­го громкого успеха повести «Имита­тор». Сегодня, по прошествии време­ни, яснее открывается смысл, почему так ухватились за отчеканенную в сло­ве идею-метафору: она, вопреки воле автора, была универсальна как некая дубина против власти, против страны, которая тоже как бы ненастоящая, — то есть имитация чувств, лозунгов, идео­логии. Каждый вкладывал свое, но главное — это как печать, определение эпохи, которую уже приговорили. Ав­тора хвалят свои и чужие, за ним охо­тятся интервьюеры, он востребован, от него ждут новых шедевров, его Днев­ник пестрит, как фантиками, подсчи­танными победами, в интонациях по­является что-то наивно-мальчишеское, «сорок тысяч курьеров». «...Звонила Джуна; звонил Алексин: какой стиль». Звонили Бондарев, Михалков, Таба­ков, письмо от Латыниной... «Послед­нее время довольно много говорит об “Имитаторе” В.Фокин». «Сегодня мне исполнилось 50... Ланщиков хвалит на съезде... Обсуждение новых произведе­ний “Бондарева, Есина, Распутина”»; «В.Бондаренко в ЛГ впервые упомя­нул среди “сорокалетних”»; «В “Друж­бе народов”... есть и обо мне. Сколько натяжек... и сколько недодано»; «Зво­нок из Литературного музея: “Просят мои рукописи”»; «Табаков “отсебя­тина о Есине”»; «Завтра в ЛГ должна быть моя статья. Больших удач нет — все маленькие...» (при этом он уже ме­дийное лицо — ведет на ТВ передачу «Добрый вечер, Москва!»); «Теперь из “крупных” обо мне не писал толь­ко Л.Аннинский», но зато Н.Иванова «несет на все корки»; и опять кокет­ливо: «Чего они расписались...»; «Ка­жется, меня выдвигают в Думу... на­деюсь, не пройду»; «Меня утвердили в редколлегии “Знамени”. Списочек занимательный: Лакшин, Друнина, Маканина, Черниченко и я. Сережа, ты ли это, трубочист?» Но уже почти никто не знает сегодня ни Лакшина, ни Черниченко, а следовательно, и не оценит тогдашнего восторга автора. Опять актуален скорее Лем, чем Ще­дрин. О себе: «Сдали и уже три раза сыграли на публике “Сороковой день” в театре Гоголя. В пьесе, наверное, есть какой-то феномен: я смотрел ее четыре раза, и мне интересно...» О Чупринине: «Скорее всего, он рассматривает меня как неясный феномен».

Детская жажда признания и ощу­щение обойденности: «Критика всегда работает с опозданием...»; «Я слишком ранимый человек и поэтому свое бере­гу, прячу, стесняюсь...». Таков психо­логизм Двойника — «свое берегу, пря­чу», поэтому в Дневнике раскрываюсь предельно, нещадно к себе самому...

Романная линия развивается с на­растающей скоростью... Он в поездках, на съездах, на конференциях, на кон­цертах, на спектаклях, у него уже — машина, «видак»... Но порою прорыва­ется что-то обидчиво-нагибинское из его Дневника: кто кого в какой список на съезд вставил, кто кого выкинул, кто кого включил — не включил в за­граничную поездку, кто кому дал — не дал премию, и при этом утомленно­актерское: «А вообще, эта возня в Со­юзе меня раздражает. Мелкие страсти невольно в свою орбиту захватывают и тебя. Держаться надо ото всего это­го подальше». И уже: «С людьми надо быть жестче... хочу [быть] любимчи­ком»; «Пусто, скучно, Париж начинает надоедать...»; в Лувре: «Джоконда впе­чатления не произвела»; в кроссворде из «Мегаполис-Экспресс» задано его имя; уже забота о месте на кладби­ще — в духе гонкуровских афоризмов: «С какой-то печальной ревностью мы всегда читаем некрологи» (Сравнение: что о нас напишут?). В прессе — рядом «Имитатор» и «Пожар» Распутина... Этакое пижонство молодое от непри­вычки быть в первых рядах, детская жажда признания... Но где «обитель чистых нег», где «покоя сердце про­сит»? Да вот же: «Бегу я, бегу от жиз­ни», «Жалкая роль писателя, желаю­щего понравиться», «Времени ни на что не хватает, приходится занимать­ся сплетнями...» (вновь гонкуровская ирония). Иногда героя пока еще не растраченных иллюзий жалко за его наивную прямоту и русское простоду­шие, оттого что звонили, соблазняли, поднимали и развенчивали те же са­мые имитаторы, которых сегодня поч­ти никто и не помнит...

От этого простодушия и смеше­ние, калейдоскоп лиц, тех самых обеспеченных золотом и фальшивых дензнаков... Тема — брезгливость к власти, «распада атома», «они и мы», «оставьте нас в покое», точные и жест­кие оценки Ельцина, Лужкова, Волко- гонова, Гайдара, Чубайса... Уже тогда Евгений Киселев, нынешний украино- бандеровский телепропагандист, уга­дан как «провокатор»... Интеллиген­ция... Чудакова, Марченко, Войнович, Н.Иванова, Евтушенко — «я не их...».

Круг близких по духу людей, кол­леги по институту:  просветитель

С.Джимбинов, критик В.Гусев, теат­ровед И.Вишневская, прозаик С.Тол- качёв... Режиссеры С.Арцыбашев, С.Яшин...

А еще постоянный лейтмотив, «вы­сокая болезнь», тоска по творчеству: «хо­чется писать и писать... все мешает»; «с чувством восхищения и зависти прочел рассказы В.П. Астафьева... и “Печаль­ный детектив”»; зависть к И.Волгину после прочтения «Последний год Досто­евского» («Этой книге можно завидо­вать. Волгин ухватил время...»); чтение «Улисса» («Какая гениальная, поздно прочитанная книга! Она так проста во всей своей немыслимой изощренности, что невольно начинаешь себя корить: почему не я, не я это придумал и напи­сал?»); после Маканина паника — я так не могу («Прочел В.Маканина — “Кав­казский пленный” — почувствовал себя дерьмом»)...

И вдруг — главный нерв, словно током пронзенный узнаванием, чем- то очень личным, пережитым и пере­думанным. После спектакля «Три се­стры» С.Арцыбашева появляется за­пись: «Чехов выразитель низости ин­теллигенции». Ведь это же о своем, все та же тема «Имитатора», тема имита­ции практически всех его героев на но­вом историческом витке, проходящая по всем романам: «Затмение Марса», «Гувернер», «Казус» и других. Люди искусства, интеллигенция, их по боль­шому счету ничтожные, далекие от на­рода и народной жизни проблемы, что в значительной степени обрекает про­зу Есина на элитарность, не для ши­рокого читателя. Оттого, быть может, он писатель известный, но не знаме­нитый, как ему хотелось бы, в чем он, не скрывая, в Дневниках откровенно признается, но что, однако, по табели о рангах все-таки надежней и весомей в долгосрочной перспективе...

Но проблема гибели литературы, искусства с уходом из них жизни про­стых людей остается, в результате их место занимают человек-паук, терми­натор, парк юрского периода, звезд­ные войны — все то, что можно произ­вести с помощью технологий, компью­терной графики, без участия сердца, совести, души, морали, — и тогда на смену литературе, кино, театру прихо­дят Гоголь-центр, Нуриев в Большом театре... Тогда господа Лунгин и Учи­тель приватизируют русскую исто­рию, Православие («Остров», «Царь», «Матильда»), последнее, что еще не залапано, не замарано, не низведено до порнухи и чернухи...

В Дневнике С.Есина практически компенсируется все то, чего, быть мо­жет, недоставало романам, — широты, размашистой России — в ее просторе, в ее социальной — от городской до крестьянской — полноте, в ее все­охватном мировом обзоре, в ее нацио­нально-самобытной культуре, поли­тической и реальной истории. С уче­том того, что «уже написан Вертер», «Улисс», «Тихий Дон» и все говорят об усталости от художественной лите­ратуры (об этом уже тревожатся бра­тья Гонкур и Толстой, предупреждав­шие, что читать будут только Плутар­хов, дневники, биографии), то время эпопеи Дневников, «личного эпоса» Сергея Есина наступает. Дневник как мост над «рекой времени», над пропа­стью забвения... «Дневник», который, может быть, останется навсегда глав­ным, как «Дневник» Гонкуров, чьи ро­маны и пьесы, имевшие успех у совре­менников, кажется, уже совсем никто не вспоминает сегодня...

Время то как Моцарт, то как Бет­ховен, то словно Бах, то как народная волынка или боевая труба — каждый день создает свою музыку, свою инто­нацию, свой ритм... Оттого и Дневник, в отличие от любого задуманного рома­на, непредсказуем, тут строку диктует не чувство и рацио, а существо, веще­ство Времени... От автора требуется — зафиксировать и прорефлексировать время прошедшее длящееся как грамма­тическую и историософскую формулу и форму... Тут необходимы вкус, слух, зрение, интуиция, память, аналитиче­ский ум, ирония, культура, историч­ность мышления... Все, чем так щедро наделен Дневник Сергея Есина...

рекомендуем техцентр